Forwarded from Подосокорский
2 июня в возрасте 63 лет умер Аминадав Дикман, израильский филолог, переводчик, заведующий кафедрой литературы на языке иврит в Еврейском Университете в Иерусалиме, профессор, член Академии языка иврит, специалист по средневековой и современной литературе на языке иврит.
Он родился 21 декабря 1958 года. Окончил Тель-Авивский университет, учился в Университете Женевы. Ему принадлежат многочисленные переводы с русского, французского, латинского языков. В числе прочего, он участвовал в составлении англоязычной антологии переводов Гомера. В 2003 году событием в книжной жизни Израиля стал сборник восьми русских поэтов XX века в его переводах «Век мой, зверь мой».
Неоднократно выступал с лекциями в России.
Лауреат Премии имени Шаула Черниховского - за вклад в перевод мировой поэзии на иврит, а также Премии главы правительства Израиля - за вклад в развитие языка иврит.
Он родился 21 декабря 1958 года. Окончил Тель-Авивский университет, учился в Университете Женевы. Ему принадлежат многочисленные переводы с русского, французского, латинского языков. В числе прочего, он участвовал в составлении англоязычной антологии переводов Гомера. В 2003 году событием в книжной жизни Израиля стал сборник восьми русских поэтов XX века в его переводах «Век мой, зверь мой».
Неоднократно выступал с лекциями в России.
Лауреат Премии имени Шаула Черниховского - за вклад в перевод мировой поэзии на иврит, а также Премии главы правительства Израиля - за вклад в развитие языка иврит.
Forwarded from РЕШаю, что читать // Редакция Елены Шубиной
10 новых книг, которые нужно прочитать этим летом
«Оккульттрегер» Алексей Сальников
Скидка 15% на книгу до 20 июня по промокоду SALNIKOV.
10 новых книг, которые нужно прочитать этим летом
Новая книга автора «Петровых в гриппе» о хтони, семье и жизни на Урале притворяется городским фэнтези. А его героиня, Прасковья, притворяется обычной разведенкой с ребенком. На самом деле она оккульттрегер, что-то вроде ведьмы или Бабы-яги, а псевдоребеночек — гомункул, то и дело стирающий ей память, чтобы она не сошла с ума от такой работы. Их задача — подогревать город и очищать его от мути, для этого они сотрудничают с демонами и херувимами. Прасковья собирается поговорить с алкашом-херувимом, найти подругу, не пришедшую домой после Нового года, съездить в соседний город, где появилась муть, — то есть, в сущности, жизнь у нее точно такая же, как у обычной разведенки с ребенком. Только с памятью проблемы. Как и всегда у Сальникова, отличная психологическая проза, в очередной раз объясняющая, как на самом деле устроен мир.
«Тот Город» Ольга Кромер
Предзаказ
Захватывающий «неисторический роман», история одной жизни. В начале 80-х старшеклассник Андрей знакомится с Осей — немолодой учительницей, которая побуждает его читать, слушать и думать. Ося — художница Ольга Ярмошевская, в конце 1920-х учившаяся у Павла Филонова, в 1930-е теряет семью, попадает по сфабрикованному делу в лагерь, где и проводит семнадцать лет. Она учится выживать и понимать главное: все, что ты сделаешь, и все, чего ты не сделаешь, обязательно отзовется во времени, решит чью-то судьбу. В романе есть и сокровища, как в «Графе Монте-Кристо», и походы в неизвестность, как у Жюля Верна или Джека Лондона (лагерники ищут легендарный «Тот Город», где можно будет спрятаться от несправедливости), и несгибаемая гордость, которой так много в пионерских приключенческих романах, и тюремная — лагерная — ссыльная жизнь второй трети ХХ века. Горькая история непрошедшего времени.
«Оккульттрегер» Алексей Сальников
Скидка 15% на книгу до 20 июня по промокоду SALNIKOV.
10 новых книг, которые нужно прочитать этим летом
Новая книга автора «Петровых в гриппе» о хтони, семье и жизни на Урале притворяется городским фэнтези. А его героиня, Прасковья, притворяется обычной разведенкой с ребенком. На самом деле она оккульттрегер, что-то вроде ведьмы или Бабы-яги, а псевдоребеночек — гомункул, то и дело стирающий ей память, чтобы она не сошла с ума от такой работы. Их задача — подогревать город и очищать его от мути, для этого они сотрудничают с демонами и херувимами. Прасковья собирается поговорить с алкашом-херувимом, найти подругу, не пришедшую домой после Нового года, съездить в соседний город, где появилась муть, — то есть, в сущности, жизнь у нее точно такая же, как у обычной разведенки с ребенком. Только с памятью проблемы. Как и всегда у Сальникова, отличная психологическая проза, в очередной раз объясняющая, как на самом деле устроен мир.
«Тот Город» Ольга Кромер
Предзаказ
Захватывающий «неисторический роман», история одной жизни. В начале 80-х старшеклассник Андрей знакомится с Осей — немолодой учительницей, которая побуждает его читать, слушать и думать. Ося — художница Ольга Ярмошевская, в конце 1920-х учившаяся у Павла Филонова, в 1930-е теряет семью, попадает по сфабрикованному делу в лагерь, где и проводит семнадцать лет. Она учится выживать и понимать главное: все, что ты сделаешь, и все, чего ты не сделаешь, обязательно отзовется во времени, решит чью-то судьбу. В романе есть и сокровища, как в «Графе Монте-Кристо», и походы в неизвестность, как у Жюля Верна или Джека Лондона (лагерники ищут легендарный «Тот Город», где можно будет спрятаться от несправедливости), и несгибаемая гордость, которой так много в пионерских приключенческих романах, и тюремная — лагерная — ссыльная жизнь второй трети ХХ века. Горькая история непрошедшего времени.
TheCity | Москва 24
10 новых книг, которые нужно прочитать этим летом
Считается, что летом надо читать что-нибудь легкое, что можно отложить и забыть — книги для каникул, для пляжа, для развлечения. Вот десять книг, которые дадут вам не отвлечься, а что-то понять — о собственной истории, о любви, о музыке, или хотя бы о гомункулах.
В ранней юности я писала стихи. Как заметил мой приятель по литературной студии, «стихи легче писать, чем прозу, они короткие, и сразу понятно гений ты или не очень». Через пару лет этот приятель отправился покорять Москву и стал довольно известным поэтом. Я же свои стихотворные занятия быстро прекратила, поскольку осознала, что увы, не очень. Но студию не бросила, не будучи жильцом этого волшебного мира, я с удовольствием ходила в него в гости.
На одной из встреч кто-то прочитал стихи о дырявом носке. Они так и назывались, «Стихи о дырявом носке», и бойким четырёхстопным ямбом в сорок строк объясняли, как пятнадцатилетний автор страдает от потери возлюбленной и сам себе напоминает дырявый носок, ещё совсем недавно - важный предмет туалета, а теперь – просто тряпку. Два часа мы ожесточённо спорили, легитимно ли такое сравнение и может ли дырявый носок быть предметом поэтического дискурса. Устав от юношеского бреда с юношеской же неисчерпаемой энергией льющегося на него вот уже третий час, руководитель студии сказал снисходительно: «Когда б вы знали из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»
Я не знала этого стихотворения. Сегодня оно торчит на каждой третьей интернет странице, затасканное и лоснящееся, как нога апостола Петра в Ватикане. А тогда и стихи, и само имя находились не то чтобы под запретом, но за забором, за проволокой, не колючей, не частой, но все же чётко напоминающей, что это другое, чужое, не наше.
- Что это? - спросила я.
- Была такая поэтесса, - снисходительно пояснил руководитель. – Анна Ахматова.
В школьной библиотеке Ахматовой не было. Не было и в городской, куда я отправилась прямиком из школьной. В университетской библиотеке, куда я пробралась по соседкиному студенческому билету, Ахматову выдавали только студентам филфака, а соседка училась на химфаке, увы. В библиотеке молодёжного центра, куда меня пустили только в силу личного знакомства с племянницей библиотекарши, мне выдали синий томик «Библиотеки поэта» и разрешили почитать в читальном зале. Я просидела там шесть часов, полностью переписав в общую тетрадь «Вечер» и «Чётки». За второй день я переписала «Белую стаю» и «Подорожник», за третий – «Anno Domini». На четвёртый день мной заинтересовалась заведующая.
- Что это ты всё пишешь и пишешь? - спросила она.
- Стихи переписываю.
- Зачем?
- Так купить-то негде.
Она взяла мою общую тетрадь, полистала туда-сюда и ушла. Вечером, когда библиотека уже закрывалась, меня подозвала знакомая библиотекарша и передала свёрток в плотной коричневой бумаге.
- Что это? - удивилась я.
Она пожала плечами, улыбнулась и сказала:
- Дома посмотришь.
Я вышла в коридор и развернула бумагу. В свёртке лежала картонная папка для тетрадей, очень старая, потёртая, с размахрившимися до основания тесёмками. Напечатанный на рыхлой желтоватой бумаге, явно под копирку и явно не первая копия, в папке лежал самодельный ахматовский сборник. На первой странице под едва различимым названием «Избранное» мелким чётким библиотекарским почерком было написано «Читай!».
Прошло почти полвека. Читаю. Помню. Люблю.
С днем рождения, Анна Андреевна!
***
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: «Твоё несу я бремя
Тяжёлое, ты знаешь, сколько лет».
Но для неё не существует время,
И для неё пространства в мире нет.
И снова чёрный масленичный вечер,
Зловещий парк, неспешный бег коня
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
А надо мной спокойный и двурогий
Стоит свидетель... о, туда, туда,
По древней подкапризовой дороге,
Где лебеди и мёртвая вода.
1935
***
Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.
Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.
Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
На одной из встреч кто-то прочитал стихи о дырявом носке. Они так и назывались, «Стихи о дырявом носке», и бойким четырёхстопным ямбом в сорок строк объясняли, как пятнадцатилетний автор страдает от потери возлюбленной и сам себе напоминает дырявый носок, ещё совсем недавно - важный предмет туалета, а теперь – просто тряпку. Два часа мы ожесточённо спорили, легитимно ли такое сравнение и может ли дырявый носок быть предметом поэтического дискурса. Устав от юношеского бреда с юношеской же неисчерпаемой энергией льющегося на него вот уже третий час, руководитель студии сказал снисходительно: «Когда б вы знали из какого сора растут стихи, не ведая стыда…»
Я не знала этого стихотворения. Сегодня оно торчит на каждой третьей интернет странице, затасканное и лоснящееся, как нога апостола Петра в Ватикане. А тогда и стихи, и само имя находились не то чтобы под запретом, но за забором, за проволокой, не колючей, не частой, но все же чётко напоминающей, что это другое, чужое, не наше.
- Что это? - спросила я.
- Была такая поэтесса, - снисходительно пояснил руководитель. – Анна Ахматова.
В школьной библиотеке Ахматовой не было. Не было и в городской, куда я отправилась прямиком из школьной. В университетской библиотеке, куда я пробралась по соседкиному студенческому билету, Ахматову выдавали только студентам филфака, а соседка училась на химфаке, увы. В библиотеке молодёжного центра, куда меня пустили только в силу личного знакомства с племянницей библиотекарши, мне выдали синий томик «Библиотеки поэта» и разрешили почитать в читальном зале. Я просидела там шесть часов, полностью переписав в общую тетрадь «Вечер» и «Чётки». За второй день я переписала «Белую стаю» и «Подорожник», за третий – «Anno Domini». На четвёртый день мной заинтересовалась заведующая.
- Что это ты всё пишешь и пишешь? - спросила она.
- Стихи переписываю.
- Зачем?
- Так купить-то негде.
Она взяла мою общую тетрадь, полистала туда-сюда и ушла. Вечером, когда библиотека уже закрывалась, меня подозвала знакомая библиотекарша и передала свёрток в плотной коричневой бумаге.
- Что это? - удивилась я.
Она пожала плечами, улыбнулась и сказала:
- Дома посмотришь.
Я вышла в коридор и развернула бумагу. В свёртке лежала картонная папка для тетрадей, очень старая, потёртая, с размахрившимися до основания тесёмками. Напечатанный на рыхлой желтоватой бумаге, явно под копирку и явно не первая копия, в папке лежал самодельный ахматовский сборник. На первой странице под едва различимым названием «Избранное» мелким чётким библиотекарским почерком было написано «Читай!».
Прошло почти полвека. Читаю. Помню. Люблю.
С днем рождения, Анна Андреевна!
***
Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: «Твоё несу я бремя
Тяжёлое, ты знаешь, сколько лет».
Но для неё не существует время,
И для неё пространства в мире нет.
И снова чёрный масленичный вечер,
Зловещий парк, неспешный бег коня
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
А надо мной спокойный и двурогий
Стоит свидетель... о, туда, туда,
По древней подкапризовой дороге,
Где лебеди и мёртвая вода.
1935
***
Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.
Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.
Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
Несколько дней назад одно известное издательство поздравило с днём рождения одного известного писателя. Издательство хорошее, многие корифеи современной литературы с ним сотрудничают. Писателя-именинника назвать хорошим трудно, поскольку он исповедует ксенофобские, фашистские, людоедские взгляды, активно и публично.
После поздравления несколько известных и уважаемых авторов отказались от дальнейшего сотрудничества с издательством.
Моя книга тоже вышла в этом издательстве. Я не сравниваю себя с этими авторами, ни по степени известности, ни по уровню влияния на умы, но всё же хочу высказаться. Уважая их принципиальность и отдавая дань их несомненному мужеству, я не поддерживаю подобное решение.
Либеральную российскую интеллигенцию всегда отличала брезгливая отстранённость от официоза, будь то империя Романовых или Советский Союз. Понятное желание, поскольку власти и в империи, и в стране советов творили жуткие вещи, и официальная культура их поддерживала. Но всякое отстранение создаёт пропасть. Люди, оказавшиеся по разные стороны пропасти, с неизбежностью начинают упрекать друг друга во всех возможных грехах, делая пропасть все глубже и шире. В какой-то момент становится невозможным докричаться с одного края пропасти до другого, тем более - перепрыгнуть. Мне кажется, что нынешняя массовая поддержка бессмысленной по своим целям и страшной по своей жестокости войны есть прямое следствие такого отстранения.
Я много лет не живу в России. Но в России живут мои друзья, мои родственники, мои читатели. Не все из них могут уехать, не все хотят, поскольку верят в то, что изменить страну можно только изнутри. Независимо от того, делают они что могут или не делают ничего, задыхаясь от отчаяния и тоски, им нужны, как никогда нужны честные книги. Эти книги нужны и той трети, а то и двум третям, которые поддерживают происходящее на Украине. Чем бы ни кончилась война, они никуда не денутся, не превратятся в швейцарцев или шведов, не станут в одночасье демократами и либералами. Единственный способ донести до них правду – долбить её по всем возможным каналам, с упорством и настойчивостью российского телевидения. Именно этим, как мне кажется, и занимается моё издательство.
Нет, я не такой идеалист, чтобы верить, что каждый человек, прочитавший мою книгу, сразу всё поймёт. Пусть поймёт только один из тысячи. Пусть даже не поймёт – задумается. Ведь не одна я пишу о трагической российской истории. Есть многие другие, которые делают это больше, чаще, лучше. Если все мы сейчас уйдём – с чем останутся наши читатели? С тем самым именинником.
Можно сколько угодно истерические кричать, что у России нет будущего, что её надо разделить, развалить, уничтожить и прочая. Истерика – первый признак бессилия. Неспособности или нежелания что-то делать. Я верю в дела. 140 млн человек проживают нынче в России. Три четверти из них – те, кому больше 60, и те, кому меньше 40 - выросли в атмосфере жесточайшего идеологического давления. Мне кажется, отказываясь от сотрудничества с российскими издательствами, мы выбиваем у многих из них последние подпорки.
Я написала этот текст позавчера. Написала и отложила, не будучи абсолютно уверена в своей правоте. Я и сейчас не уверена. Но вчера ночью читательница написала мне в ТГ: «я купила вашу книжку и хочу вам сказать за нее спасибо. Это первая книга. которую я смогла прочитать с начала войны».
Dixi.
После поздравления несколько известных и уважаемых авторов отказались от дальнейшего сотрудничества с издательством.
Моя книга тоже вышла в этом издательстве. Я не сравниваю себя с этими авторами, ни по степени известности, ни по уровню влияния на умы, но всё же хочу высказаться. Уважая их принципиальность и отдавая дань их несомненному мужеству, я не поддерживаю подобное решение.
Либеральную российскую интеллигенцию всегда отличала брезгливая отстранённость от официоза, будь то империя Романовых или Советский Союз. Понятное желание, поскольку власти и в империи, и в стране советов творили жуткие вещи, и официальная культура их поддерживала. Но всякое отстранение создаёт пропасть. Люди, оказавшиеся по разные стороны пропасти, с неизбежностью начинают упрекать друг друга во всех возможных грехах, делая пропасть все глубже и шире. В какой-то момент становится невозможным докричаться с одного края пропасти до другого, тем более - перепрыгнуть. Мне кажется, что нынешняя массовая поддержка бессмысленной по своим целям и страшной по своей жестокости войны есть прямое следствие такого отстранения.
Я много лет не живу в России. Но в России живут мои друзья, мои родственники, мои читатели. Не все из них могут уехать, не все хотят, поскольку верят в то, что изменить страну можно только изнутри. Независимо от того, делают они что могут или не делают ничего, задыхаясь от отчаяния и тоски, им нужны, как никогда нужны честные книги. Эти книги нужны и той трети, а то и двум третям, которые поддерживают происходящее на Украине. Чем бы ни кончилась война, они никуда не денутся, не превратятся в швейцарцев или шведов, не станут в одночасье демократами и либералами. Единственный способ донести до них правду – долбить её по всем возможным каналам, с упорством и настойчивостью российского телевидения. Именно этим, как мне кажется, и занимается моё издательство.
Нет, я не такой идеалист, чтобы верить, что каждый человек, прочитавший мою книгу, сразу всё поймёт. Пусть поймёт только один из тысячи. Пусть даже не поймёт – задумается. Ведь не одна я пишу о трагической российской истории. Есть многие другие, которые делают это больше, чаще, лучше. Если все мы сейчас уйдём – с чем останутся наши читатели? С тем самым именинником.
Можно сколько угодно истерические кричать, что у России нет будущего, что её надо разделить, развалить, уничтожить и прочая. Истерика – первый признак бессилия. Неспособности или нежелания что-то делать. Я верю в дела. 140 млн человек проживают нынче в России. Три четверти из них – те, кому больше 60, и те, кому меньше 40 - выросли в атмосфере жесточайшего идеологического давления. Мне кажется, отказываясь от сотрудничества с российскими издательствами, мы выбиваем у многих из них последние подпорки.
Я написала этот текст позавчера. Написала и отложила, не будучи абсолютно уверена в своей правоте. Я и сейчас не уверена. Но вчера ночью читательница написала мне в ТГ: «я купила вашу книжку и хочу вам сказать за нее спасибо. Это первая книга. которую я смогла прочитать с начала войны».
Dixi.
ИЗ СТАРОГО
- Послушай, - сказал Сергей. – Отпусти её, она же совсем девчонка. Ей лет десять поди, не больше. Иди бабу найди, коли так приспичило.
Он говорил нарочно грубо, ему казалось, что так и нужно говорить с солдатами – по-простому, на их языке.
- Они моих дочек сожгли, - хрипло сказал Белкин. – Сожгли, не спросили, сколько лет.
Сергей шагнул вперёд, Белкин схватил девчонку за руку, чуть выше кисти, дёрнул к себе. В огромном его кулачище рука казалась неестественно тонкой и хрупкой.
- Ну изнасилуешь ты её, тебе легче станет? Легче?
Белкин не ответил, повернулся к Сергею спиной. Солнечный луч скользнул в сарай, и стало видно, как раскрытая ладонь девчонки побелела из-за оттока крови.
- Вот дочки твои смотрят на тебя сверху, что они подумают? - спросил Сергей. - Что из-за них отец насильником стал? Разве это по-божески? По-человечески?
- Нет никакого верха! - страшным нутряным голосом крикнул Белкин. - Нет! И бога нет! И дочек моих нет, понял?! Сожгли, могилы нет, ничего нет, некому смотреть. И меня нет, понял?! Нет меня, не человек я. Человеку такого не стерпеть.
- И ты хочешь свою боль чужой болью лечить? Не вылечишь.
Белкин отбросил девчонкину руку так резко, что на мгновение показалось, будто рука оторвалась, повернулся к Сергею лицом. Тёмно-серые глаза его сделались светлыми, почти белыми, крупные желтоватые зубы обнажились в нехорошей, недоброй гримасе.
- А ты знаешь? – спросил он медленно. – Ты - знаешь? Твоя семья где?
- В Уфе, - тихо сказал Сергей.
- В Уфе, - всё так же медленно повторил Белкин и вдруг быстро, резко выкинул вперёд левую руку.
Сергей отклонился, удар пришёлся по уху, вскользь. Белкин потерял равновесие и упал на колени во влажную солому. В ухе неприятно, по-комариному, пищало. Сергей сделал ещё шаг вперёд. Теперь он стоял между девчонкой и Белкиным. Девчонка могла убежать, он надеялся, что она убежит, но она стояла, не двигаясь, зажмурившись, засунув в рот маленький кулачок, сотрясаясь в приступе крупной неудержимой дрожи. Вблизи она оказалась старше, лет тринадцати, а то и пятнадцати.
- У меня сестру на фронте убило. – неожиданно для самого себя сказал Сергей. – Таню. Она связисткой была. Прямое попадание.
Белкин молчал, смотрел в угол сарая, в пустоту.
- Их потом всех судить будут, - сказал Сергей. - И казнят.
Белкин скривился в презрительной усмешке, полные тёмные губы его неприятно, хищно изогнулись.
- Эх, лейтенант - сказал он, вставая, и Сергей вздохнул: пронесло. - Хилый ты. Не понять тебе. За кровь надо кровью платить, живой. А то не отплата получится, а так.
За спиной у Сергея раздался странный писк, он быстро глянул через плечо, не решаясь надолго выпустить Белкина из виду. Девчонка лежала на полу, глаза её по-прежнему были закрыты, но дрожь прекратилась, и было что-то страшное, мёртвое в её абсолютной неподвижности.
- Сомлела, - сказал Василий Петрович, и Сергей вздрогнул. Всё это время старик молчал, и Сергей забыл о том, что он тоже здесь, с ними, в сарае.
Белкин шагнул к двери.
- Ты с солдатами воюй, - сказал Сергей. – Чего ты с детьми воюешь?
- Все они нелюди, нелюдями рождены, нелюдей рожают.
Белкин сплюнул под ноги и ушёл, на ходу затягивая ремень.
Василий Петрович достал фляжку, набрал полный рот воды и брызнул девчонке в лицо. Она дёрнулась, открыла глаза.
- Нах хаузе,- велел ей Сергей. - Шнель.
Старик вышел на улицу, скрутил цигарку, протянул Сергею. Сергей затянулся, старик скрутил вторую, минут пять они молча курили, потом старик сказал:
- Всех не удержишь, лейтенант. Злости много в народишке накопилось.
- Поэтому надо насиловать детей? – возмутился Сергей.
- Да не кипятись ты, лейтенант. Ты мне другое скажи. Вот злость эта, куда её девать теперь? Вот всё песню пели, про ярость благородную. Вскипает, мол, как волна. Ну вскипела она, погнали фашиста, получил он, гнида, с довесочком. А злость-то осталась. И куда теперь девать её, а?
- Вы, вы… - начал Сергей, но от возмущения и от обиды вдруг потерялись все слова.
- Послушай, - сказал Сергей. – Отпусти её, она же совсем девчонка. Ей лет десять поди, не больше. Иди бабу найди, коли так приспичило.
Он говорил нарочно грубо, ему казалось, что так и нужно говорить с солдатами – по-простому, на их языке.
- Они моих дочек сожгли, - хрипло сказал Белкин. – Сожгли, не спросили, сколько лет.
Сергей шагнул вперёд, Белкин схватил девчонку за руку, чуть выше кисти, дёрнул к себе. В огромном его кулачище рука казалась неестественно тонкой и хрупкой.
- Ну изнасилуешь ты её, тебе легче станет? Легче?
Белкин не ответил, повернулся к Сергею спиной. Солнечный луч скользнул в сарай, и стало видно, как раскрытая ладонь девчонки побелела из-за оттока крови.
- Вот дочки твои смотрят на тебя сверху, что они подумают? - спросил Сергей. - Что из-за них отец насильником стал? Разве это по-божески? По-человечески?
- Нет никакого верха! - страшным нутряным голосом крикнул Белкин. - Нет! И бога нет! И дочек моих нет, понял?! Сожгли, могилы нет, ничего нет, некому смотреть. И меня нет, понял?! Нет меня, не человек я. Человеку такого не стерпеть.
- И ты хочешь свою боль чужой болью лечить? Не вылечишь.
Белкин отбросил девчонкину руку так резко, что на мгновение показалось, будто рука оторвалась, повернулся к Сергею лицом. Тёмно-серые глаза его сделались светлыми, почти белыми, крупные желтоватые зубы обнажились в нехорошей, недоброй гримасе.
- А ты знаешь? – спросил он медленно. – Ты - знаешь? Твоя семья где?
- В Уфе, - тихо сказал Сергей.
- В Уфе, - всё так же медленно повторил Белкин и вдруг быстро, резко выкинул вперёд левую руку.
Сергей отклонился, удар пришёлся по уху, вскользь. Белкин потерял равновесие и упал на колени во влажную солому. В ухе неприятно, по-комариному, пищало. Сергей сделал ещё шаг вперёд. Теперь он стоял между девчонкой и Белкиным. Девчонка могла убежать, он надеялся, что она убежит, но она стояла, не двигаясь, зажмурившись, засунув в рот маленький кулачок, сотрясаясь в приступе крупной неудержимой дрожи. Вблизи она оказалась старше, лет тринадцати, а то и пятнадцати.
- У меня сестру на фронте убило. – неожиданно для самого себя сказал Сергей. – Таню. Она связисткой была. Прямое попадание.
Белкин молчал, смотрел в угол сарая, в пустоту.
- Их потом всех судить будут, - сказал Сергей. - И казнят.
Белкин скривился в презрительной усмешке, полные тёмные губы его неприятно, хищно изогнулись.
- Эх, лейтенант - сказал он, вставая, и Сергей вздохнул: пронесло. - Хилый ты. Не понять тебе. За кровь надо кровью платить, живой. А то не отплата получится, а так.
За спиной у Сергея раздался странный писк, он быстро глянул через плечо, не решаясь надолго выпустить Белкина из виду. Девчонка лежала на полу, глаза её по-прежнему были закрыты, но дрожь прекратилась, и было что-то страшное, мёртвое в её абсолютной неподвижности.
- Сомлела, - сказал Василий Петрович, и Сергей вздрогнул. Всё это время старик молчал, и Сергей забыл о том, что он тоже здесь, с ними, в сарае.
Белкин шагнул к двери.
- Ты с солдатами воюй, - сказал Сергей. – Чего ты с детьми воюешь?
- Все они нелюди, нелюдями рождены, нелюдей рожают.
Белкин сплюнул под ноги и ушёл, на ходу затягивая ремень.
Василий Петрович достал фляжку, набрал полный рот воды и брызнул девчонке в лицо. Она дёрнулась, открыла глаза.
- Нах хаузе,- велел ей Сергей. - Шнель.
Старик вышел на улицу, скрутил цигарку, протянул Сергею. Сергей затянулся, старик скрутил вторую, минут пять они молча курили, потом старик сказал:
- Всех не удержишь, лейтенант. Злости много в народишке накопилось.
- Поэтому надо насиловать детей? – возмутился Сергей.
- Да не кипятись ты, лейтенант. Ты мне другое скажи. Вот злость эта, куда её девать теперь? Вот всё песню пели, про ярость благородную. Вскипает, мол, как волна. Ну вскипела она, погнали фашиста, получил он, гнида, с довесочком. А злость-то осталась. И куда теперь девать её, а?
- Вы, вы… - начал Сергей, но от возмущения и от обиды вдруг потерялись все слова.
Василий Петрович докурил самокрутку и ушёл. Сергей заглянул в сарай – девчонки не было. Он подумал, злясь на себя, что надо было проводить её до дома, постоял ещё немного и пошёл в часть. Ночью он долго не мог заснуть, всё искал правильные слова, достойные слова, убедительные слова, чтобы не просто ответить старику и Белкину, чтобы врезать им как следует, разбить их с блеском. Он знал, что прав, абсолютно, безусловно прав, но нужные слова всё не находились, и он уснул, так их и не найдя.
Собираю материал для новой книги. Много читаю о первой половине 20 века. Иногда попадаются такие сюжеты, что хоть бросай задуманное и начинай писать об этом.
В 1929-м году журнал «Пионер» спросил своих читателей, кем они хотят стать, когда вырастут. Любимый вопрос взрослых, по непонятным мне до сих пор причинам ожидающих от незнакомых им детей честных разумных ответов. Но пионерка Шура Климова из Барнаула легитимностью вопроса не озадачилась, а просто написала, что хочет уехать в Москву и стать киноактрисой.
В письме она рассказала, что оканчивает семилетку, хотелось бы учиться дальше, но у родителей нет денег.
«Отец хочет, чтобы я поступила в какое-нибудь учреждение, но мне не хочется, - писала Шура. - Потому что сидеть в канцелярии и писать скучные бумажки мне неинтересно. Потом мне надоел наш город. Пока я пионерка, то хоть в отряд ходить можно, но в будущем году из отряда придётся уйти, так как мне больше пятнадцати лет и будет очень скучно».
Написала Шура и о своей мечте – стать киноактрисой.
«У меня есть к этому большие способности, об этом мне многие говорили. На фотографии я тоже всегда выхожу хорошо. Киноактрисой я хочу быть по двум причинам: мне это очень нравится, и я буду известной во всем мире и буду лучшей киноартисткой нашего Советского Союза, а потом — киноартисты получают много жалованья. Я читала, что Мери Пикфорд получает около двух миллионов долларов в год. Если бы я получала столько, то половину или даже больше я бы отдала на дело индустриализации нашего СССР».
Блестящее будущее Шура Климова представляла скромно:
«А потом бы я купила небольшой дом с хорошей обстановкой и взяла бы туда всю нашу семью, потому что папа с мамой скоро будут старыми и им нельзя будет работать, а братья будут учиться в вузе. Дома обязательно будут ковры и рояль. По вечерам ко мне будут приходить подруги и товарищи моего мужа. Я буду играть на рояли, а гости будут танцевать. Мы будем играть в лото и карты. Я думаю, что в лото и в карты играть не на деньги можно, потому что это интересно и ничего в этом плохого нет».
Заканчивалось письмо вполне в духе времени, самокритично, но оптимистично: «Эх! Как я размечталась. Ещё и киноартисткой не стала, а уже и дом и все покупать собираюсь. Ну, киноартисткой я обязательно сделаюсь и своего добьюсь. С пионерским приветом! Шура Климова, г. Барнаул, Сибирский край, пионерка 3-го звена отряда им. Крупской».
«Пионер» письмо опубликовал, и со всей страны посыпались осуждения и советы:
- Это, Шура, чисто мещанские отрыжки. Ты будешь пировать, когда будут чахнуть рабочие всего мира, получавшие гроши!
- Помогала бы строить и укреплять нашу страну, защищая её от врагов.
- Лучше бы ты сельской учительницей стала, или другую нормальную профессию выбрала.
Друзья дразнили Шуру буржуйкой и миллионершей, советовали ехать в Лондон, просили денег в долг. Отец негодовал вместе со всей страной, мать посмеивалась и называла барыней. Шура терпела. Отец устроил её работать на железную дорогу, а в ответ на отказ – ударил. И Шура сбежала в Москву. Ночью, пока все спали, она собрала свои вещи, а утром вместо школы отправилась на станцию. Приехав в Новосибирск, она назвалась чужим именем, рассказала, что отстала от экскурсии в поезде «Владивосток-Москва», а документы остались у руководителя. Девочке поверили и дали билет до столицы.
В Москве Шура поселилась у тёти и отправилась в редакцию «Пионера». Член редколлегии журнала писатель Николай Богданов пытался помочь ей, но приём в кинотехникум начинался только летом. Шура решила ждать и начала готовиться к экзаменам. Но прежде она написала своё второе письмо в «Пионер». Осуждения не испугалась, советами не воспользовалась.
В 1929-м году журнал «Пионер» спросил своих читателей, кем они хотят стать, когда вырастут. Любимый вопрос взрослых, по непонятным мне до сих пор причинам ожидающих от незнакомых им детей честных разумных ответов. Но пионерка Шура Климова из Барнаула легитимностью вопроса не озадачилась, а просто написала, что хочет уехать в Москву и стать киноактрисой.
В письме она рассказала, что оканчивает семилетку, хотелось бы учиться дальше, но у родителей нет денег.
«Отец хочет, чтобы я поступила в какое-нибудь учреждение, но мне не хочется, - писала Шура. - Потому что сидеть в канцелярии и писать скучные бумажки мне неинтересно. Потом мне надоел наш город. Пока я пионерка, то хоть в отряд ходить можно, но в будущем году из отряда придётся уйти, так как мне больше пятнадцати лет и будет очень скучно».
Написала Шура и о своей мечте – стать киноактрисой.
«У меня есть к этому большие способности, об этом мне многие говорили. На фотографии я тоже всегда выхожу хорошо. Киноактрисой я хочу быть по двум причинам: мне это очень нравится, и я буду известной во всем мире и буду лучшей киноартисткой нашего Советского Союза, а потом — киноартисты получают много жалованья. Я читала, что Мери Пикфорд получает около двух миллионов долларов в год. Если бы я получала столько, то половину или даже больше я бы отдала на дело индустриализации нашего СССР».
Блестящее будущее Шура Климова представляла скромно:
«А потом бы я купила небольшой дом с хорошей обстановкой и взяла бы туда всю нашу семью, потому что папа с мамой скоро будут старыми и им нельзя будет работать, а братья будут учиться в вузе. Дома обязательно будут ковры и рояль. По вечерам ко мне будут приходить подруги и товарищи моего мужа. Я буду играть на рояли, а гости будут танцевать. Мы будем играть в лото и карты. Я думаю, что в лото и в карты играть не на деньги можно, потому что это интересно и ничего в этом плохого нет».
Заканчивалось письмо вполне в духе времени, самокритично, но оптимистично: «Эх! Как я размечталась. Ещё и киноартисткой не стала, а уже и дом и все покупать собираюсь. Ну, киноартисткой я обязательно сделаюсь и своего добьюсь. С пионерским приветом! Шура Климова, г. Барнаул, Сибирский край, пионерка 3-го звена отряда им. Крупской».
«Пионер» письмо опубликовал, и со всей страны посыпались осуждения и советы:
- Это, Шура, чисто мещанские отрыжки. Ты будешь пировать, когда будут чахнуть рабочие всего мира, получавшие гроши!
- Помогала бы строить и укреплять нашу страну, защищая её от врагов.
- Лучше бы ты сельской учительницей стала, или другую нормальную профессию выбрала.
Друзья дразнили Шуру буржуйкой и миллионершей, советовали ехать в Лондон, просили денег в долг. Отец негодовал вместе со всей страной, мать посмеивалась и называла барыней. Шура терпела. Отец устроил её работать на железную дорогу, а в ответ на отказ – ударил. И Шура сбежала в Москву. Ночью, пока все спали, она собрала свои вещи, а утром вместо школы отправилась на станцию. Приехав в Новосибирск, она назвалась чужим именем, рассказала, что отстала от экскурсии в поезде «Владивосток-Москва», а документы остались у руководителя. Девочке поверили и дали билет до столицы.
В Москве Шура поселилась у тёти и отправилась в редакцию «Пионера». Член редколлегии журнала писатель Николай Богданов пытался помочь ей, но приём в кинотехникум начинался только летом. Шура решила ждать и начала готовиться к экзаменам. Но прежде она написала своё второе письмо в «Пионер». Осуждения не испугалась, советами не воспользовалась.
«Согласна, что два миллиона – это очень много. Даже, если буду половину отдавать на дело индустриализации СССР. Но все-таки для того, чтобы быть хорошей артисткой, нужно иметь очень много денег. Ведь не смогу же я всей душой отдаться исполнению роли, если буду знать, что мои родители живут плохо, не обеспеченно, если мне самой то того, то другого не будет хватать… Насчёт домашней обстановки ребята рассуждают совсем неправильно, - что же, по-ихнему, ковры, рояли и камины делаются только для буржуев? А трудящиеся ими пользоваться не могут? Я думаю, что социализм затем и строится; чтобы все жили хорошо, имели бы хорошую, уютную и весёлую обстановку. Тем ребятам, которые советуют мне стать агропромом, сельской учительницей, поступить на какие-нибудь курсы и т.д., советую самим так и сделать. Ведь я же не протестую против тех занятий, которые вы выбрали – почему же вы против моего занятия? С пионерским приветом, Шура Климова».
Времена ещё были вегетарианские, и автору письма, и редакции журнала подобная эскапада сошла с рук. Что стало с потом с журналом мы все знаем, что стало с отважной Шурой Климовой точно не знает никто. Но в списках жертв политических репрессий УВД Томской области есть такая справка:
«Климова Александра Матвеевна (1914)
Дата рождения: 1914 г.
Пол: женщина
Место проживания: Алтайский край.
Осуждение: 12 декабря 1930 г.
Приговор: спецпоселение.
Место отбывания: Томская обл.»
Возможно, речь идёт о другом человеке, но совпадений много.
В 1977 году в альманахе «Киносценарии» вышел сценарий «Пионерка Мэри Пикфорд». В 1995 году его экранизировали. Фильм мне не понравился.
На фотографиях – Шурино письмо. Почитайте, стоит.
Времена ещё были вегетарианские, и автору письма, и редакции журнала подобная эскапада сошла с рук. Что стало с потом с журналом мы все знаем, что стало с отважной Шурой Климовой точно не знает никто. Но в списках жертв политических репрессий УВД Томской области есть такая справка:
«Климова Александра Матвеевна (1914)
Дата рождения: 1914 г.
Пол: женщина
Место проживания: Алтайский край.
Осуждение: 12 декабря 1930 г.
Приговор: спецпоселение.
Место отбывания: Томская обл.»
Возможно, речь идёт о другом человеке, но совпадений много.
В 1977 году в альманахе «Киносценарии» вышел сценарий «Пионерка Мэри Пикфорд». В 1995 году его экранизировали. Фильм мне не понравился.
На фотографиях – Шурино письмо. Почитайте, стоит.
Ханна Арендт
"Личная ответственность при диктатуре" ("Personal Responsibility under Dictatorship"), 1964
Теперь я бы хотела поднять два вопроса: во-первых, в чём было отличие тех немногих представителей самых разных поприщ, кто не пошёл на сотрудничество и отказался участвовать в публичной жизни общества, хотя и не стал, да и не мог, поднимать восстание? И, во-вторых, если мы согласны, что те, кто служил-таки на том или ином уровне и в той или иной должности, не были попросту чудовищами, то что же заставило их так поступать? Какими моральными, а не правовыми, доводами оправдывали они своё поведение после поражения режима и провала «нового порядка» с его новой системой ценностей?
Ответ на первый вопрос достаточно прост: те, кто не пошёл на соучастие … были единственными, кто осмелился судить самостоятельно, и они оказались способны на это не потому, что располагали лучшей системой ценностей, и не потому, что старые представления о правильном и неправильном по-прежнему твёрдо сидели в их уме и совести. Напротив, весь наш опыт свидетельствует о том, что именно члены _добропорядочной_ части общества, не затронутые интеллектуальным и моральным переворотом первых лет нацизма, были первыми, кто ему подчинился. Они просто сменили одну систему ценностей на другую.
Поэтому я бы предположила, что от участия воздержались именно те, чья совесть не работала, так сказать, на автоматизме, как будто … в отношении всякого нового опыта или ситуации уже существует готовое суждение и нам всего лишь нужно действовать, исходя из того, что нам известно или выучено нами заранее. Они, как мне кажется, пользовались иным мерилом: они спрашивали себя, где та черта, перейдя которую, они не смогли бы больше жить в мире сами с собой; и они решили, что лучше не будут делать ничего, не потому, что мир от этого станет лучше, но просто потому, что только так они смогут жить дальше, оставаясь самими собой... Грубо говоря, они отказались убивать не столько потому, что так твёрдо придерживались заповеди «Не убий», сколько потому, что не хотели в дальнейшем жить с убийцами —то есть с самими собой.
Условием такого рода суждения является не высокоразвитый интеллект и не искушённость в вопросах морали, а скорее предрасположенность к тому, чтобы жить с самим собой, общаться с собой, т. е. вступать в тот безмолвный диалог, который мы со времён Сократа и Платона называем мышлением. Такого рода мышление, хотя оно лежит в основании всякой философии, не является техническим и не имеет дела с теоретическими проблемами. Граница, пролегающая между теми, кто хочет мыслить, а значит должен судить самостоятельно, и теми, кто этого избегает, игнорирует все различия в культуре, общественном положении и образовании. В этом отношении полный коллапс морали, случившийся при гитлеровском режиме с добропорядочным обществом, может научить нас тому, что в таких обстоятельствах те, кто лелеет ценности и твёрдо держится моральных норм, ненадёжны: теперь мы знаем, что моральные нормы могут поменяться в один миг, и у этих людей не останется ничего, кроме привычки чего-нибудь держаться. Гораздо надёжнее скептики и любители сомневаться —не потому, что скептицизм хорош, а сомнение полезно, а потому, что такие люди привыкли ставить вещи под вопрос и жить своим умом. Лучше всех окажутся те, кто знает наверняка лишь одно: что бы ни случилось в дальнейшем, пока мы живы, жить нам придётся с самими собой.
"Личная ответственность при диктатуре" ("Personal Responsibility under Dictatorship"), 1964
Теперь я бы хотела поднять два вопроса: во-первых, в чём было отличие тех немногих представителей самых разных поприщ, кто не пошёл на сотрудничество и отказался участвовать в публичной жизни общества, хотя и не стал, да и не мог, поднимать восстание? И, во-вторых, если мы согласны, что те, кто служил-таки на том или ином уровне и в той или иной должности, не были попросту чудовищами, то что же заставило их так поступать? Какими моральными, а не правовыми, доводами оправдывали они своё поведение после поражения режима и провала «нового порядка» с его новой системой ценностей?
Ответ на первый вопрос достаточно прост: те, кто не пошёл на соучастие … были единственными, кто осмелился судить самостоятельно, и они оказались способны на это не потому, что располагали лучшей системой ценностей, и не потому, что старые представления о правильном и неправильном по-прежнему твёрдо сидели в их уме и совести. Напротив, весь наш опыт свидетельствует о том, что именно члены _добропорядочной_ части общества, не затронутые интеллектуальным и моральным переворотом первых лет нацизма, были первыми, кто ему подчинился. Они просто сменили одну систему ценностей на другую.
Поэтому я бы предположила, что от участия воздержались именно те, чья совесть не работала, так сказать, на автоматизме, как будто … в отношении всякого нового опыта или ситуации уже существует готовое суждение и нам всего лишь нужно действовать, исходя из того, что нам известно или выучено нами заранее. Они, как мне кажется, пользовались иным мерилом: они спрашивали себя, где та черта, перейдя которую, они не смогли бы больше жить в мире сами с собой; и они решили, что лучше не будут делать ничего, не потому, что мир от этого станет лучше, но просто потому, что только так они смогут жить дальше, оставаясь самими собой... Грубо говоря, они отказались убивать не столько потому, что так твёрдо придерживались заповеди «Не убий», сколько потому, что не хотели в дальнейшем жить с убийцами —то есть с самими собой.
Условием такого рода суждения является не высокоразвитый интеллект и не искушённость в вопросах морали, а скорее предрасположенность к тому, чтобы жить с самим собой, общаться с собой, т. е. вступать в тот безмолвный диалог, который мы со времён Сократа и Платона называем мышлением. Такого рода мышление, хотя оно лежит в основании всякой философии, не является техническим и не имеет дела с теоретическими проблемами. Граница, пролегающая между теми, кто хочет мыслить, а значит должен судить самостоятельно, и теми, кто этого избегает, игнорирует все различия в культуре, общественном положении и образовании. В этом отношении полный коллапс морали, случившийся при гитлеровском режиме с добропорядочным обществом, может научить нас тому, что в таких обстоятельствах те, кто лелеет ценности и твёрдо держится моральных норм, ненадёжны: теперь мы знаем, что моральные нормы могут поменяться в один миг, и у этих людей не останется ничего, кроме привычки чего-нибудь держаться. Гораздо надёжнее скептики и любители сомневаться —не потому, что скептицизм хорош, а сомнение полезно, а потому, что такие люди привыкли ставить вещи под вопрос и жить своим умом. Лучше всех окажутся те, кто знает наверняка лишь одно: что бы ни случилось в дальнейшем, пока мы живы, жить нам придётся с самими собой.
Ф.И. Шаляпин
Маска и душа.
Я не могу быть до такой степени слепым и пристрастным, чтобы не заметить, что в самой глубокой основе большевистского движения лежало какое-то стремление к действительному переустройству жизни на более справедливых, как казалось Ленину и некоторым другим его сподвижникам, началах. Не простые же это были в конце концов «воры и супостаты». Беда же была в том, что наши российские строители никак не могли унизить себя до того, чтобы задумать обыкновенное человеческое здание по разумному человеческому плану, а непременно желали построить «башню до небес» – Вавилонскую башню!.. Не могли они удовлетвориться обыкновенным здоровым и бодрым шагом, каким человек идёт на работу, каким он с работы возвращается домой – они должны рвануться в будущее семимильными шагами... «Отречёмся от старого мира» – и вот, надо сейчас же вымести старый мир так основательно, чтобы не осталось ни корня, ни пылинки.
И главное – удивительно знают всё наши российские умники. Они знают, как горбатенького сапожника сразу превратить в Аполлона Бельведерского; знают, как научить зайца зажигать спички; знают, что нужно этому зайцу для его счастья; знают, что через двести лет будет нужно потомкам этого зайца для их счастья… Они знают! И так непостижимо в этом своём знании они уверены, что самое малейшее несогласие с их формулой жизни они признают зловредным и упрямым кощунством и за него жестоко карают.
…
У меня завёлся особый сорт эстонской водки из картошки ... И вот собралось у меня однажды несколько человек. Среди них находился финляндский коммунист Рахия и русский коммунист Куклин, бывший лабазник, кажется. Пока пили картошку, все шло хорошо. Но вот кому-то вздумалось завести разговор о театре и актёрах. Рахия очень откровенно и полным голосом заявил, что таких людей, как я, надо резать. Кто-то полюбопытствовал:
– Почему?
– Ни у какого человека не должно быть никаких преимуществ над людьми. Талант нарушает равенство.
Маска и душа.
Я не могу быть до такой степени слепым и пристрастным, чтобы не заметить, что в самой глубокой основе большевистского движения лежало какое-то стремление к действительному переустройству жизни на более справедливых, как казалось Ленину и некоторым другим его сподвижникам, началах. Не простые же это были в конце концов «воры и супостаты». Беда же была в том, что наши российские строители никак не могли унизить себя до того, чтобы задумать обыкновенное человеческое здание по разумному человеческому плану, а непременно желали построить «башню до небес» – Вавилонскую башню!.. Не могли они удовлетвориться обыкновенным здоровым и бодрым шагом, каким человек идёт на работу, каким он с работы возвращается домой – они должны рвануться в будущее семимильными шагами... «Отречёмся от старого мира» – и вот, надо сейчас же вымести старый мир так основательно, чтобы не осталось ни корня, ни пылинки.
И главное – удивительно знают всё наши российские умники. Они знают, как горбатенького сапожника сразу превратить в Аполлона Бельведерского; знают, как научить зайца зажигать спички; знают, что нужно этому зайцу для его счастья; знают, что через двести лет будет нужно потомкам этого зайца для их счастья… Они знают! И так непостижимо в этом своём знании они уверены, что самое малейшее несогласие с их формулой жизни они признают зловредным и упрямым кощунством и за него жестоко карают.
…
У меня завёлся особый сорт эстонской водки из картошки ... И вот собралось у меня однажды несколько человек. Среди них находился финляндский коммунист Рахия и русский коммунист Куклин, бывший лабазник, кажется. Пока пили картошку, все шло хорошо. Но вот кому-то вздумалось завести разговор о театре и актёрах. Рахия очень откровенно и полным голосом заявил, что таких людей, как я, надо резать. Кто-то полюбопытствовал:
– Почему?
– Ни у какого человека не должно быть никаких преимуществ над людьми. Талант нарушает равенство.
Сидим с другом в кафе. Друг недавно приехал. Он уже пробовал пожить в Израиле лет восемь назад, не сложилось, улетел в Москву. А сейчас вернулся в Тель-Авив, нет особого выбора. Сидим под зонтиком, пьём холодный кофе, молчим, поскольку всё уже сказано. И жарко, жарко.
- Кофе в Израиле умеют делать, - говорит друг.
Я киваю, соглашаясь. Умеют.
Мимо идёт женщина лет сорока. Одета она в короткие джинсовые шорты и в короткую маечку в цветочек. На ногах у женщины пляжные шлёпанцы, через плечо – большая холщовая сумка. Между майкой и шортами можно разглядеть жировые складки, в Израиле их называют шинами, в честь мишленовского человечка. Женщина разговаривает по телефону, громко и эмоционально.
- А одеваться в Израиле не умеют. – говорит друг. – От слова совсем. Даже в Тель-Авиве.
Я вяло киваю и делаю ещё один холодный глоток. Жарко. Спорить неохота. Израиль и вправду не центр мировой моды.
- Вот посмотри на эту даму, - предлагает он. – На неё же смотреть неприятно, на эти складки, на целлюлит этот.
- Так не смотри, - говорю я.
- В любой цивилизованной стране над ней бы смеялись, пальцем показывали исподтишка. – продолжает он. – Подруги, коллеги, соседки в конце концов объяснили бы ей, что так нельзя.
- Почему нельзя? - спрашиваю я, пытаясь погасить разгорающееся раздражение. – Мы свободные люди в свободной стране, каждый одевается как хочет.
- Но существует же дресс-код, - возмущается друг. – Негласные правила. Хороший вкус. Почему я должен на это всё смотреть, мне неприятно. У вас тут, я вижу, с эстетикой вообще никак.
Спорить не хочется, жарко, томно, но раздражение всё нарастает, и справиться с ним не удаётся.
- То есть женщина, выходя на улицу, должна думать не о том, чтобы ей было удобно, а о том, как усладить взгляды прохожих? – спрашиваю я чуть более резко, чем хотелось бы.
Друг смотрит озадаченно, потом вдруг улыбается – решил, что понял, почему я раздражаюсь.
- Ты не думай, эта женщина – просто пример. С мужчинами всё то же самое. Хоть вот этого возьми.
Мимо идёт мужчина лет сорока, из тех, которых ребёнок в детстве называл «дядя проглотил арбуз». Он тоже в шортах и футболке. Шорты съехали так низко, что непонятно, как они вообще на нём держатся. Но футболка - длинная, широкая - всё покрывает. У мужчины великолепный римский профиль, широкие мощные плечи и густейшая волнистая шевелюра. Если смотреть от плечей и выше, он напоминает позднего Бельмондо.
- Ужас что такое, - говорит друг. - Просто оскорбление эстетического вкуса.
- А ты ему скажи, - говорю я. – Может, он извинится и домой сбегает, за рубашкой от Армани. Ты же ему ничего плохого не сделал, за что он тебя так.
Друг снова смотрит удивлённо.
- Никто ничего никому не должен, - говорю я, не в силах больше сдерживаться. – Да, если бы эти люди были одеты по-другому, они выглядели бы лучше. Или нет. Ты их не знаешь, и почему они выглядят именно так - тоже не знаешь. Но это и неважно. Они проживают свою жизнь, и услада чужого эстетического вкуса вообще не обязана входить в список их приоритетов.
Теперь и друг раздражён - как я могу не понимать очевидных вещей.
- Пойми же, - говорит, - внешняя расхлябанность непременно приводит к внутренней. Человек, которому нет дела до собственной внешности, не уважает себя, значит, не может уважать других.
Я молчу. Пропасть. Почему всё чаще так происходит с российскими друзьями?
- Откуда у тебя такая уверенность? - спрашиваю, стараясь говорить спокойно. – А может, это сознательный выбор – одеваться удобно, не заморачиваться модными брендами, тратить время, деньги, нервы на что-нибудь более полезное для общества, чем развлечение досужих прохожих.
- Человек не может быть свободен от общества, в котором живёт! – почти кричит он. – Нельзя плевать на улицах, верно? Нельзя бегать голышом, нельзя нужду справлять публично, так? И ходить как последняя мымра тоже нельзя!
- Кофе в Израиле умеют делать, - говорит друг.
Я киваю, соглашаясь. Умеют.
Мимо идёт женщина лет сорока. Одета она в короткие джинсовые шорты и в короткую маечку в цветочек. На ногах у женщины пляжные шлёпанцы, через плечо – большая холщовая сумка. Между майкой и шортами можно разглядеть жировые складки, в Израиле их называют шинами, в честь мишленовского человечка. Женщина разговаривает по телефону, громко и эмоционально.
- А одеваться в Израиле не умеют. – говорит друг. – От слова совсем. Даже в Тель-Авиве.
Я вяло киваю и делаю ещё один холодный глоток. Жарко. Спорить неохота. Израиль и вправду не центр мировой моды.
- Вот посмотри на эту даму, - предлагает он. – На неё же смотреть неприятно, на эти складки, на целлюлит этот.
- Так не смотри, - говорю я.
- В любой цивилизованной стране над ней бы смеялись, пальцем показывали исподтишка. – продолжает он. – Подруги, коллеги, соседки в конце концов объяснили бы ей, что так нельзя.
- Почему нельзя? - спрашиваю я, пытаясь погасить разгорающееся раздражение. – Мы свободные люди в свободной стране, каждый одевается как хочет.
- Но существует же дресс-код, - возмущается друг. – Негласные правила. Хороший вкус. Почему я должен на это всё смотреть, мне неприятно. У вас тут, я вижу, с эстетикой вообще никак.
Спорить не хочется, жарко, томно, но раздражение всё нарастает, и справиться с ним не удаётся.
- То есть женщина, выходя на улицу, должна думать не о том, чтобы ей было удобно, а о том, как усладить взгляды прохожих? – спрашиваю я чуть более резко, чем хотелось бы.
Друг смотрит озадаченно, потом вдруг улыбается – решил, что понял, почему я раздражаюсь.
- Ты не думай, эта женщина – просто пример. С мужчинами всё то же самое. Хоть вот этого возьми.
Мимо идёт мужчина лет сорока, из тех, которых ребёнок в детстве называл «дядя проглотил арбуз». Он тоже в шортах и футболке. Шорты съехали так низко, что непонятно, как они вообще на нём держатся. Но футболка - длинная, широкая - всё покрывает. У мужчины великолепный римский профиль, широкие мощные плечи и густейшая волнистая шевелюра. Если смотреть от плечей и выше, он напоминает позднего Бельмондо.
- Ужас что такое, - говорит друг. - Просто оскорбление эстетического вкуса.
- А ты ему скажи, - говорю я. – Может, он извинится и домой сбегает, за рубашкой от Армани. Ты же ему ничего плохого не сделал, за что он тебя так.
Друг снова смотрит удивлённо.
- Никто ничего никому не должен, - говорю я, не в силах больше сдерживаться. – Да, если бы эти люди были одеты по-другому, они выглядели бы лучше. Или нет. Ты их не знаешь, и почему они выглядят именно так - тоже не знаешь. Но это и неважно. Они проживают свою жизнь, и услада чужого эстетического вкуса вообще не обязана входить в список их приоритетов.
Теперь и друг раздражён - как я могу не понимать очевидных вещей.
- Пойми же, - говорит, - внешняя расхлябанность непременно приводит к внутренней. Человек, которому нет дела до собственной внешности, не уважает себя, значит, не может уважать других.
Я молчу. Пропасть. Почему всё чаще так происходит с российскими друзьями?
- Откуда у тебя такая уверенность? - спрашиваю, стараясь говорить спокойно. – А может, это сознательный выбор – одеваться удобно, не заморачиваться модными брендами, тратить время, деньги, нервы на что-нибудь более полезное для общества, чем развлечение досужих прохожих.
- Человек не может быть свободен от общества, в котором живёт! – почти кричит он. – Нельзя плевать на улицах, верно? Нельзя бегать голышом, нельзя нужду справлять публично, так? И ходить как последняя мымра тоже нельзя!
- Покажи мне такой закон, - говорю я. - Есть законы, регулирующие общественное поведение. Там ничего не написано об одежде. Ни в России, ни в Израиле. Дама, которая выносит мусор в макияже и на каблуках – жертва общественного давления. Именно такие, живущие как все, как положено, как принято, легче всего поддаются манипуляции. Ты никогда не думал о том, что есть связь?
- Ну ты вообще! - возмущается друг. – Какая связь, при чём тут это.
- Да при том. Эта женщина в майке, для неё то, что она чувствует и думает сама, гораздо важнее того, что чувствует и думает о ней общество. Манипулировать ею гораздо труднее, чем той, которая с мусором на каблуках.
- Брейк. – говорит друг. – А то серьёзно поссоримся.
Молчим. Допиваем кофе. Жарко.
- Это всё жара, - говорит он. – Жара и твоя любовь к спорам. Придёшь домой, примешь холодный душ и поймёшь, что я прав.
Я молчу. Не из согласия – от бессилия. Мимо идёт молодая девочка. Судя по солнечному зонтику в руках – из новоприбывших. Ходить на высоких каблуках по плиточным израильским тротуарам удовольствие невеликое, поэтому идёт она медленно, глядя под ноги. Недалеко от нас она останавливается, ставит зонтик на землю, снимает модный рюкзачок, достаёт бутылку воды, жадно пьёт. Изящный топ haute couture на спине под рюкзаком потемнел от пота.
- Вот! - торжествующе говорит друг. - Вот так должен выглядеть уважающий себя человек.
Девушка развязывает шейный платок, убирает его в рюкзак и идёт дальше.
Мы заказываем ещё по стакану холодного кофе. Израиль. Июль. Очень жарко.
- Ну ты вообще! - возмущается друг. – Какая связь, при чём тут это.
- Да при том. Эта женщина в майке, для неё то, что она чувствует и думает сама, гораздо важнее того, что чувствует и думает о ней общество. Манипулировать ею гораздо труднее, чем той, которая с мусором на каблуках.
- Брейк. – говорит друг. – А то серьёзно поссоримся.
Молчим. Допиваем кофе. Жарко.
- Это всё жара, - говорит он. – Жара и твоя любовь к спорам. Придёшь домой, примешь холодный душ и поймёшь, что я прав.
Я молчу. Не из согласия – от бессилия. Мимо идёт молодая девочка. Судя по солнечному зонтику в руках – из новоприбывших. Ходить на высоких каблуках по плиточным израильским тротуарам удовольствие невеликое, поэтому идёт она медленно, глядя под ноги. Недалеко от нас она останавливается, ставит зонтик на землю, снимает модный рюкзачок, достаёт бутылку воды, жадно пьёт. Изящный топ haute couture на спине под рюкзаком потемнел от пота.
- Вот! - торжествующе говорит друг. - Вот так должен выглядеть уважающий себя человек.
Девушка развязывает шейный платок, убирает его в рюкзак и идёт дальше.
Мы заказываем ещё по стакану холодного кофе. Израиль. Июль. Очень жарко.
Сидим в опере, слушаем «Травиату». Слева сидит приятная немолодая - под семьдесят - пара. Между собой говорят по-русски, по телефону перед началом представления - на свободном иврите с едва заметным акцентом. Сидят, держась за руки. Смотрят с той абсолютной увлечённостью и вовлеченностью, с которой мы в первом классе смотрели «Неуловимых мстителей». Мне даже завидно делается, со мной такое случается всё реже и реже.
Начинается второй акт. Жорж Жермон уговаривает Виолетту оставить Альфреда. Дама слева тихо, едва слышно, всхлипывает. Виолетта тайком уезжает в Париж, Альфред читает её письмо. Дама хлюпает носом и достаёт из сумочки носовой платок. Я сижу и думаю, как это здорово, к семидесяти годам сохранить подобную свежесть чувств. И воображение, для таких переживаний необходимо богатое воображение, и умение поставить себя на место другого.
Начинается третий акт. Последняя встреча Виолетты и Альфреда. Соседка рыдает, прикрывая рот ладошкой. Конец. Овации, поклоны, очередь у лифта. Мы стоим недалеко от соседей по залу. У дамы звонит телефон.
- Нет, нет, уже кончилась, - говорит дама. - Всё в порядке. Нет, ничего не случилось, это я просто плакала. Всегда, когда «Травиату» слушаю, плачу. Что-что? Совсем нет, наоборот, даже как-то легче на душе стало. Так тяжело на душе, знаешь, никакие таблетки уже не спасают.
Я понимающе вздыхаю про себя.
- Лучше вы к нам, - продолжает беседовать дама. - Выбирайтесь из своей пустыни, на море съездим, поговорим от души. Нам здесь даже поговорить не с кем, все против. Я с соседями просто перестала общаться совсем. Да, ты представляешь, я звонила Люсе, подбодрить хотела. Говорю ей: скоро всё кончится, и будете жить как раньше, в родной стране, без нациков. А она, представляешь, отключилась. Или у них там связь оборвалась, не знаю. Она писала, что их все время обстреливают. Да, наверно, связь, я тоже думаю, что связь. Нет, больше не звонила.
Приходит лифт, дама со спутником уезжают, держась за руки. Мне вдруг расхотелось ехать в лифте, я иду к лестнице.
Начинается второй акт. Жорж Жермон уговаривает Виолетту оставить Альфреда. Дама слева тихо, едва слышно, всхлипывает. Виолетта тайком уезжает в Париж, Альфред читает её письмо. Дама хлюпает носом и достаёт из сумочки носовой платок. Я сижу и думаю, как это здорово, к семидесяти годам сохранить подобную свежесть чувств. И воображение, для таких переживаний необходимо богатое воображение, и умение поставить себя на место другого.
Начинается третий акт. Последняя встреча Виолетты и Альфреда. Соседка рыдает, прикрывая рот ладошкой. Конец. Овации, поклоны, очередь у лифта. Мы стоим недалеко от соседей по залу. У дамы звонит телефон.
- Нет, нет, уже кончилась, - говорит дама. - Всё в порядке. Нет, ничего не случилось, это я просто плакала. Всегда, когда «Травиату» слушаю, плачу. Что-что? Совсем нет, наоборот, даже как-то легче на душе стало. Так тяжело на душе, знаешь, никакие таблетки уже не спасают.
Я понимающе вздыхаю про себя.
- Лучше вы к нам, - продолжает беседовать дама. - Выбирайтесь из своей пустыни, на море съездим, поговорим от души. Нам здесь даже поговорить не с кем, все против. Я с соседями просто перестала общаться совсем. Да, ты представляешь, я звонила Люсе, подбодрить хотела. Говорю ей: скоро всё кончится, и будете жить как раньше, в родной стране, без нациков. А она, представляешь, отключилась. Или у них там связь оборвалась, не знаю. Она писала, что их все время обстреливают. Да, наверно, связь, я тоже думаю, что связь. Нет, больше не звонила.
Приходит лифт, дама со спутником уезжают, держась за руки. Мне вдруг расхотелось ехать в лифте, я иду к лестнице.